Бесплатный урок с нашим репетитором!

Узнать подробнее

Новая Школа - онлайн-школа подготовки к ЕГЭ
При поддержке
Посмотреть все вопросы нейросети
Бесплатный пробный урок с репетитором

Узнай больше про репетиторов Новой Школы и запишись на бесплатный пробный урок. Мы проверим твой уровень знаний и составим план обучения по любому предмету и классу

Вопрос от Анонимного юзера 26 июня 2025 14:55

Константин Дмитриевич Носилов. Юдик. С Юдиком, маленьким самоедом, я познакомился почти тотчас же, как только приехал на Новую Землю, на этот полярный северный остров Ледовитого океана. Я приехал туда, как путешественник, а Юдик жил там со своими отцом и матерью. Чум его отца — старика Фомы Вылки — был рядом с моим домиком; его мать, маленькая веселая старушка-самоедка, вызвалась мне служить с первого же дня, как только я высадился с морского парохода на берег. И вот мы с Юдиком — не только соседи на этом острове, но и знакомые. Скоро он запросто стал заходить в мой кабинет; потом мы с ним подружились, и через месяц я уже беспокоился, если его не видел в дверях своего кабинета, куда он стал приходить каждое утро, чтобы сообщить мне о погоде и новости. Погода — это было первое, потому что, судя по ней, еще валяясь в кровати, можно было решить: можно ли сегодня отправиться куда на охоту или в экскурсию; новости, хотя их было мало, все-таки были новостями, потому что других и не было на этом острове, который только два раза в год сообщался со всем остальным светом. Забежит рано утром ко мне Юдик, скажет, что сегодня хорошая погода, ветер с гор перестал дуть, и мы с ним уже начинаем мечтать о поездке в море на лодочке; скажет — худая погода, холодно и сыро, и мы с ним не торопясь начинаем пить чай, потом садимся обдирать шкурки разных морских птичек и приготовлять из них чучела. Зто была любимая наша работа — составлять коллекции. Юдику решительно нечего было дома делать, потому что промышлял и кормил его пока отец, первый охотник на белых медведей на всем острове, а он только так таскался с ружьем на охоте. И вот любознательный мальчик скоро привык ко всему тому, что я делал на его глазах, и стал таким ревностным препаратором, что я наполовину предоставлял ему делать чучела. Это его страшно занимало; он, видимо, любил птиц и на моих глазах порой придавал мертвой шкурке птицы, напяленной на палочку и паклю, такой артистический вид, что она была словно живая: вот-вот или закричит или поднимется на воздух и выпорхнет из моего окна. Благодаря Юдику наша работа спорилась, и скоро в моем кабинете была масса чучел разнообразных птиц и зверьков этого, замечательного полярного острова — и на полках, и под потолком, куда мы их вешали просушивать, и на столах, и на полу. Мать Юдика, которую я просто звал бабушкой, только хлопала руками от удивления, смотря, чем мы себя окружили. Она, разумеется, не понимала, зачем мы так возимся в крови и перьях, только пачкая пол и мебель, которую ей приходилось постоянно чистить. Но для нас это занятие имело большое значение, и мы день ото дня окружали себя все новыми и новыми птицами и зверьками, и так сжились с ними, так к ним привыкли, что, кажется, кроме них, ни о ком не думали. Все эти чучела словно живые смотрели на нас стеклянными глазками в разных позах: то словно сидя в гнезде, то словно перепархивая с камешка на камешек, то словно собираясь лететь, подняться в воздух. Они были не только дороги нам по воспоминаниям, как мы на них охотились: где мы их увидали, как к ним подкрадывались, как стреляли, как поднимали их с морского берега или просто с волн моря, на которые они падали, распластав крылья; но мы ими дорожили еще и потому, что мы над ними работали, их оживляли, превращая почти никуда негодную шкурку в какой-то артистический предмет, выходящий из наших рук словно помимо даже нашей воли. Однажды, я помню, мы с Юдиком убили и начинили очень удачно белую маленькую лисичку-песца и положили ее на наш диванчик в позе отдыхающего зверька. Бабушка наша, войдя без нас в кабинет, так его испугалась, что моментально выбежала вон и больше уже не входила, пока мы не возвратились с охоты. Она в простоте своей души думала, что мы принесли его туда живого, и он готов броситься на нее, как только она зайдет в нашу комнату. Я помню, когда мы рассказали ей, что это уже чучело, то даже и тогда она долго боялась, посматривая подозрительно на пушистую мордочку этого сердитого зверька, словно опасаясь, чтобы он и в самом деле даже мертвый не бросился на нее и не перепутал ее, трусиху. И, работая так в кабинете, наполняя день ото дня его разными чучелами, бывало, я с удовольствием засматривался минутами на этого самоедского мальчика, который вертел в руках какую-нибудь птичку или зашивал ей брюшко нитками, чтобы не помять ее нежных, тонких перышек, или обдумывал, какую ей придать позу. И бледное личико его с черными любопытными глазами и курчавыми прядями черных, как смоль, волос было в эти минуты детского задумья так хорошо, что я часто думал снять так его на желатинную пластинку. Он был уже не ребенок: ему, как говорила его мать, шел уже пятнадцатый год; но ни физически, по развитию, ни чем другим он еще не отличался от маленького мальчика, и бледный, с слабым сложением, он скорее производил впечатление ребенка, словно эта полярная страна, где он родился, навсегда хотела его оставить таким хилым и слабым, как почти все у нее из животного и растительного мира. Он редко когда говорил; от него никогда нельзя было допытаться долгого рассказа, но зато он так любил слушать, когда я что-нибудь рассказывал ему, словно всякое слово для него была нивесть какая важная новость… И я порой даже улыбался, видя, как он слушает меня с полураскрытым ртом и широко раскрытыми черными глазами, даже не моргая пушистыми ресницами. И это совсем немудрено, потому что он ровно ничего не знал, кроме своего полярного, вечно в снегу, острова, и птиц, и зверей, никогда не бывал на материке, никогда не видал нашей, даже деревенской жизни. Все это его страшно занимало, все это было для него такою же новостью, как нам, людям материка, море и его остров, затерянный в Ледовитом океане. Он постоянно меня спрашивал, останавливая в разговоре: что такое купец, что такое церковь, что такое архиерей, какая это столица, и как там живут люди, что едят и чем промышляют… И я мало-помалу знакомил его, раскрывая перед его детским умом, который все запечатлевал в себе с такой верой, с нашими городами, сословиями, народом, хлебопашеством, скотоводством и тысячей мелочей, то рассказывая ему, то показывая на фотографиях и картинах. Последние были для него чем-то необыкновенным, и он в другое время с какой-то особенной задумчивостью перелистывал мои иллюстрированные журналы, рассматривая там картинки из бытовой жизни. Стоило мне взять в руки бумагу, как он уже допытывался, из чего и где и как ее делают; стоило мне взять в руки карандаш, как он останавливал меня вопросом: как он пишет и кто его изобрел?.. Ему было до всего дело, и он, расспрашивая меня, порой ставил в такое положение, что я иногда должен был рыться в своем энциклопедическом словаре, чтобы объяснить ему правильно то, что было нужно. Результатом всего этого было то, что он пристрастился к науке, с которой я его невольно таким образом познакомил, и уже через какой-нибудь месяц стал просить меня, чтобы я его научил читать и писать. Отец его, старик — самоед Вылка, был грамотный, хотя это страшная редкость среди самоедов; он научился читать и то самоучкой, у какого-то бродячего со стадом оленей зырянина и читал не иначе, как только по-славянски, разумеется, не понимая и половины. Он научил читать и Юдика по-славянски, и Юдик тоже читал единственную книгу — псалтырь; но так как ни тот, ни другой не знали достаточно хорошо даже русского языка, не только славянского, то, разумеется, читали разве только для того, чтобы читать, потому что это их развлекало и доставляло большое удовольствие их старухе, которая страшно гордилась тем, что они грамотны, и любила сидеть возле них и слушать непонятные, новые для нее слова. Я, разумеется, стал учить Юдика русской грамоте, и чрез какие-нибудь две недели он уже не только читал, но даже стал и понимать прочитанное благодаря тому, что я ему объяснял всякое новое, мудреное для него слово. Таких мудреных слов для него была пропасть: встретится слово «лес», и он уже не знает, что это такое, потому что леса на его острове совсем не водится, так как остров этот полярный; встретится слово «лошадь», и нужно ему показать ее на картинке, чтобы он понял, что это за зверь, потому что они ездят на собаках; и так как на Новой Земле многого не было того, к чему мы привыкли с детства и знаем, то нужно было, уча его грамоте, посвящать его совсем в новый мир, словно он только что родился. Скоро мой Юдик так погрузился в любимое новое занятие — чтение, что только и сидел с книгой. Он даже спал с ней, валялся на шкурах своего чума и, кажется, расставался с ней охотно только тогда, когда я звал его с собой в экскурсию или на охоту. II Охоту он любил страстно, и я, будучи сам страстным охотником, всегда находил в нем не только хорошего, опытного проводника, но и товарища по охоте. А охотиться в горах и на море мы с ним не упускали случая каждый раз, как только этому благоприятствовала погода. IV Это случилось в первую же зиму, как только я приехал на этот полярный остров. Я задумывал уже вывезти Юдика на следующее лето в Архангельск, чтобы показать ему чудеса нашей жизни, к которым рвался его пытливый ум; он уже много прочитал и узнал из моих рассказов, он уже мечтал об этой поездке, — как произошло нечто совершенно неожиданное даже для жизни самоедов. За промелькнувшим летом, коротким полярным летом, наступила сразу зима; наши горы покрылись снегами и сугробами, наш залив замерз и подернулся синим льдом; потом и на него нанесло массу снега, и скоро мы ровно ничего не видели, кроме белого необозримого снега, только с гор рассматривая узкую полосу синей незамерзающей воды океана, которая еще говорила немного о том, что мы видели раньше, чем мы так восторгались летом. Эти льды угнали из наших глаз море, этот снег совсем скрыл от нас и то, что мы видели в горах, а полярные сумерки вместо зимнего нашего серого дня, полярная ночь совсем, казалось, скрыла от нас и остальной мир, погрузив нас во мрак трехмесячной суровой ночи. Зашумел буран; стужа, страшная стужа, сковала камни и море. Ночь все сокрыла от наших глаз, и если мы с Юдиком еще могли любоваться когда природой, то только выходя ясной ночью на улицу и смотря на синее небо, по которому или тихо плыли ясные звезды, словно застывши тоже от мороза на небе, или бороздили лучи, чудные лучи северного сияния, которое, как зарево пожара, подчас охватывало весь темный небосклон. Такие ночи мы страшно любили и долго просиживали, надев на себя теплые оленьи костюмы, на нашем сугробе, куда мы порой выходили и днем, если так можно было назвать чуть-чуть заметный рассвет зари, показывающейся на два или два с половиной часа на южном горизонте. Эту зиму стояла на диво бурная и снежная погода. Наши дома еще с ранней осени занесло снегом. Перед моим окном был такой сугроб, что мы не видали неба, и сидели почти все время со своими книгами и чучелами в кабинете, и только изредка выходили на улицу, чтобы подышать чистым воздухом и размяться. Это было довольно тяжело: хотелось света и воздуха, хотелось хотя на минуту еще увидеть солнце, которое давно уже скрылось и теперь только показывало нам порой свою зорю, то в бледноголубом виде, то розовую, с легкими облачками, окрашивавшую слегка горизонт на востоке и наше окно с чудными узорами мороза. Но все это было бы еще ничего, если бы самоеды достаточно заготовляли мяса тюленей и оленей, которыми они почти исключительно питаются; но самоеды беспечны и редко запасают провизии на зиму. На нашем острове наступил голод: олень куда-то отшатился в сторону, к другому берегу; льды угнали тюленя дальше в океан, и наши самоеды, а в том числе и отец Юдика — старик Фома Вылка, сидели почти на одном хлебе и чае, скучая о свежем куске мяса. Погода, как на зло, не унималась всю осень, и вот только что наступили зимние тихие дни, как наша маленькая колония поднялась на ноги и стала расходиться, разъезжаться по сторонам от негостеприимного берега. Самоеды один за другим сбирались артелями и ехали кочевать на другую сторону острова. Скоро и старик Фома, как я его ни упрашивал остаться зимовать со мной в колонии всю зиму и не разлучать меня с Юдиком, стал собираться в дальний путь, за сто верст, на берег Карского студеного моря. Там он зимовал уже не один раз; там, по его словам, теперь должны быть непременно олени, и он упорно стоял на своем, несмотря на то, что оттуда неслись не совсем успокоительные вести: говорили, что будто бы олень ушел на эту зиму на другой соседний остров и на берегу Карского моря так же голодно и холодно, как и здесь, на берегу Ледовитого океана. Но старик был упрям, и вот однажды, в серенькое утро, когда перестал дуть горный ветер, ко мне заходит невеселый Юдик и говорит, что сегодня они едут, и что старик уже укладывается, готовый пуститься с ним в дальний путь; он увозит с собой и мою добрую бабушку, которая так любовно за мной ухаживала со дня моего приезда. Я вышел проститься со стариками, пожать руку Юдика, прося не забывать меня там и поскорей дать мне вести об их жизни. Пара санок, запряженных собаками, тронулась в горы, чуть-чуть видимые в темноте полярного дня. Собаки завыли, старик Фома взял длинный шест, которым он правил, Юдик вскинул на плечо ружье, санки двинулись, бабушка присела на них на свой багаж, — и через минуту-две они уже скрылись все в темноте полярного дня, словно растаяв в этом сером воздухе. Я посмотрел в их сторону, послушал и отправился снова в свой кабинет, который словно осиротел с этой печальной минуты. V Прошел день, прошел другой, начались бури; я погрузился в свои обычные занятия. Юдик, его мать и добрый старик Фома с вечно всклокоченными волосами и с очками на глазах, каким я его более всего в последнее время видел за псалтырью, рядом с своею старушкой, — все они казались мне точно в сновидении, начиная отходить в область прошедшего. Потянулись недели, прошел месяц, но вестей от Юдика никаких; и самоеды, изредка возвращаясь с того берега, куда ушел старик Фома, только приносили одни печальные вести, говоря, что они там чуть не умирают с голоду. Около рождества, когда наступила уже настоящая полярная беспросветная ночь и начались сильные морозы, самоеды стали поговаривать уже о том, жив ли старик Фома Вылка. Вестей от него никаких, и порой, сидя с самоедами в своем кабинете и в разговорах вспоминая о старике, мы как-то невольно все вдруг замирали и притихали, словно предчувствуя что-то недоброе с этой семьей. Но ехать туда было невозможно: никто не знал, куда мог уйти этот своенравный старик; остров велик, следов его не отыщешь, и мы стали ждать, горько сожалея, что отпустили его отсюда, где все же нельзя было умереть от голода или стужи. Пришло рождество, наступили святки, как вдруг ночью, когда я спал, в мою комнату ворвалась самоедка и разбудила меня страшным шепотом: — Барин, барин, вставай! Фома явился… притащил мертвого Юдика… Чуть живы… голодны… пропадают. Я не верил своим ушам. Я думал, что это сон, кошмар, но это была действительность. Мой пес вдруг завыл, словно заслышав что-то недоброе, и я не помню, как накинул на себя второпях одежду, захватил первую бутылку красного вина, фланель и бросился в соседний домик, откуда прибежала эта женщина. Бегу за ней, забегаю в ее сени, — она говорит: — Вот здесь, на пороге, его нашли, Фому-то… Лежит, стонет… Собаки уже залаяли, так вышли… А Юдика — у дверей, на улице… Едва их принесли в избу… В сенях полно собак; мы едва протискиваемся мимо них, и я вбегаю в полутемную избу, освещенную единственным мерцающим ночником, который горит где-то на полке, распространяя удушливую копоть. Изба полна самоедами; все стоят около переднего угла нар, и мне ровно ничего не видно из-за спин и всклокоченных заспанных голов. Растолкав народ, я пробился в передний угол и остановился в ужасе. Предо мной, прислонившись к стене, прикрытый какой-то оленьей шкурой, голый, со страшно грязным телом, с диким выражением глаз, с всклокоченными волосами, сидел какой-то старик, седой, страшный старик, в котором ровно ничего не было похожего на Фому Вылку. Щеки его были сплошь отморожены и покрыты какими-то черными пятнами, вероятно, от дыма и грязи, нос совсем почернел, а лицо, тело, скорченные ноги были до того худы, грязны и черны, что страшно было смотреть… — Фома, Фома! — прошептал я. Старик меня признал и протянул мне из-под оленьей шкуры до того худую, черную, страшную волосатую руку с отмороженными скорченными пальцами, что я не решался ему подать своей… При этом движении оленья шкура скатилась с его плеч, и я увидал перед собой такое костлявое тело, что в ужасе отшатнулся… Фома, бедный старик, заметил это и, не дожидаясь вопроса, что с ним такое случилось, чуть слышно, еле шевеля раздутыми от мороза губами, прошептал: — Пропали мы, совсем пропали!.. Беда!.. Как уж дошли — не знаю, не помню… Отощали… И Фома, вздрагивая всем телом, как-то по-стариковски, тяжело застонал тонким голосом и вдруг заплакал и повалился к стене, о которую опиралось его тощее тело. — Юдик, Юдик где? — вдруг бросилась мне в голову страшная мысль, и от предчувствия сжалось сердце. — Вон там! — сказал кто-то мне в ответ. Толпа расступилась перед другими нарами, рядом, и я увидал на них какую-то совсем незнакомую фигуру, скорчившуюся, полуголую, тоже прикрытую только шкурой оленя. Эта фигура, не обращая внимания ни на что, глодала мерзлую сырую оленью ногу… — Юдик, Юдик! — бросился я к нему. Но он молчал и продолжал свое дело, держа кость неимоверно тощими, черными от грязи руками у самого своего рта. Я дотронулся до его худого плеча, спросил о чем-то, но он, словно сумасшедший, пробормотал мне что-то, вероятно, не узнавая меня. «Он сошел с ума!» — подумал я и с болью в сердце смотрел на эту скорчившуюся на корточках страшную фигуру своего друга, который теперь походил скорее на голодного зверя, чем на человека; он, лишенный, видимо, рассудка, был занят только тем, что было в его руках. Я попросил самоедов, чтобы отняли у него кость; я стал говорить им, что теперь ему есть много опасно, что они умрут, наевшись досыта сразу, что им лучше нужно дать чаю, вина. Но самоеды молча стояли с вытянутыми лицами, видимо, еще не приходя сами в чувство перед тем, что они видят, что они вдруг узнали, проснувшись и сбежавшись на крик того, кто первый нашел Фому и его сына. Они только говорили, как они услыхали вой и лай собак, как они, засветив огонь, вышли и нашли в сенях умирающего бессильного старика; они передавали мне, как они втащили их в избу, как освобождали на этом грязном полу от смерзшихся страшных одежд, полных снега, как они усадили их на эти нары и дали им мяса, чтобы потом уже броситься ко мне за помощью… И все их рассказы, все их слова так и врезывались в сердце, мешая мне что-нибудь предпринять. Но, наконец, я упросил женщин бросить стоять бесполезно перед несчастными и разогреть лучше поскорее воды, чтобы заварить чай; потом я попросил помочь мне — дать им хотя по одному глотку красного вина, чтобы согреть их дрожащее, замерзшее тело, которое самоеды напрасно хотели отогреть оленьими шкурами, накинув на их голые худые плечи. Женщины бросились растоплять печку; я стал уговаривать старика Фому не есть больше мерзлого мяса и подал ему первую подвернувшуюся чашку красного вина, прося его поскорее выпить, чтобы согреться. Бедный старик, все еще дрожа и всхлипывая от рыданий, бросился ко мне, обхватил чашку своими отмороженными пальцами и стал жадно пить, процеживая вино между зубами. Но вдруг он остановился и со стоном протянул свою руку к Юдику, вероятно, вспомнив сына, жизнь которого ему была, видимо, всего дороже… Я успокоил старика, сказав, что Юдику дам другую чашку, что у меня еще много вина, и Фома снова жадно припал к чашке, едва проглатывая вино, но чувствуя, что в нем его спасение, его жцзнь… Кое-как удалась дать попить немного вина и Юдику, и после того они вдруг оба впали в какое-то полузабытье, сон, немощь, мы стали их обмывать на полу теплой водой, обтирать их грязное, теперь согревающееся тело. Они подчинялись всему этому, как дети, только знаками показывая иногда, что теперь им хорошо, что теперь им страшно хочется уснуть и забыться. И скоро, возясь так около них, мы согрели их окончательно и уложили в мягкие оленьи постели. Юдик заснул моментально, только его положили, а бедный старик, казалось, все еще боролся со сном и что-то хотел нам сказать. Когда я закрывал его теплым одеялом и нагнулся спросить, не нужно ли ему еще чаю, он схватил мою руку, сжал ее, как мог, своими костлявыми пальцами и пробормотал: — Спасите старуху!., старуху… осталась… на Карской стороне… В снег мы ее с Юдиком зарыли… Жива ли… не знаю… Голос его оборвался, и он снова заплакал. Я совсем было забыл про бедную бабушку, и его слова страшно поразили меня. Старик стал толковать самоедам, обступившим его при этой вести, стал называть им какую-то речку, какую-то гору, у которой они зарыли старуху. Самоеды вдруг заволновались, заговорили, заохали, и в то время как старик засылал, будучи спокоен, что спасут и старуху, все приступили к обсуждению вопроса, как мы будем спасать старуху, когда она лежит в снегу с несколькими кусками мяса и подохшей любимой своей собачонкой, которую я ей подарил этой осенью. Она лежала верстах в ста; дорогу туда знали немногие, место — еще меньше того, и нам пришлось немало обсуждать все это, прежде чем придти к решению немедленно отправить туда двух человек на лучших наших собаках. Я собрал все, что необходимо для первой помощи, и утром, как только стала брезжить заря, мы проводили своих разведчиков в дорогу на паре санок, которые скользнули по мягкому снегу только что стихшего бурана и быстро исчезли в темноте. Нам стало спокойнее: мы верили, что они ее отыщут. Но после полудня снова заревела буря; в воздухе закружился снег; на дворе стало темно, как ночью, так что, кажется, не вышел бы на улицу и на девять сажен от дома. Вечером буря разыгралась настолько, что у всех была одна мысль, что наши разведчики погибнут. Женщины плакали, дети не знали, что делать, а самоеды толковали, вспоминая, как трудно в такое время бывает в дороге. Мне было так же страшно оставаться с мрачными думами одному, как слушать их рассказы про те страдания, какие выносят они в такие погоды, застигнутые бурей в пути. Я долго не мог уснуть в эту ночь, прислушиваясь к буре. Крыша дома трещала, печка вздрагивала; окна так обхватывало снегом, словно в них кто бросал его лопатами. По комнате, казалось, ходили вихри, и огонек моей лампады бросался в разные стороны, разбрасывая тени по всему кабинету. Как вдруг ночью ко мне снова, как и вчера, вбегает женщина и говорит: — Воротились наши!.. Чуть сами не попали в погоду… собак потеряли. Беда, какая погода!.. И прежде чем я успел сообразить со сна, что такое случилось, она уже убежала с этой вестью. Выскакиваю из комнаты, бегу на двор и застаю там группу самоедов, среди которой стоят с шестами в руках два наших разведчика, занесенные с ног до головы снегом, и рассказывают остальным, как они блудили, как, наконец, выбившись из сил, остановились, чтобы зарыться в снег и переждать бурю, и как потом, опустивши собак, потеряли некоторых из них, потому что бедные животные, сбитые с толку бурей, не зная, что делать, бросились в горы и пропали там бесследно. Рассказывая это, они больше всего жалели одного черного мохнатого водолаза, которого только что этой осенью я вывез из Архангельска и который страшно выл, когда увидал, что пароход уходит без него в море: водолаз словно предчувствовал, что ему не воротиться больше с этого полярного острова к теплому югу. Потеряв несколько собак, самоеды, разумеется, не могли дальше пуститься в дорогу и воротились, чтобы запастись свежими собаками. Мы обогрели их, снабдили еще кое-чем на всякий случай, и они утром снова отправились в путь на розыски бедной старухи. Наступило снова томительное ожидание. VI Больные были в забытьи. Они спали целыми сутками словно наверстывая время, которое они проводили без сна, голодные, в дороге. Но в то время, когда старик поправлялся и, просыпаясь, хватался за пищу, бедный Юдик терял силы с каждым днем, почти совсем отказываясь есть что-либо. Теперь он по временам приходил в сознание, улыбался мне, когда я сидел около его постели, слушал мою речь, узнавал людей; но как только вспоминал, что нет около него матери, которую он, помнит, оставил живой в снегу, на берегу Карского моря, он начинал беспомощно метаться в постели, стонал, обливался слезами и засыпал только тогда, когда впадал в счастливое для него теперь забытье. У нас разрывалось сердце при виде его горя, и мы думали только о том, чтобы поскорее его успокоить: мы видели, как тает его жизнь; мы догадывались, что он уже у могилы, и теперь желали только одного, чтобы он перед смертью увидал свою мать, прижал бы ее к сердцу. Но ее все не было, а наши посланные все не возвращались… В то время как Юдик болел, не вставая уже с постели, старик, его отец, скоро поправился. Однажды он пришел ко мне в кабинет, все еще хилый, все еще трясущийся, словно он промерз уже навсегда на морозе, все еще с испуганным, диким взглядом, и рассказал, что было с ними на Карском берегу после того, как они с нами простились и отправились искать оленей. VII Они ушли от нас тогда с небольшим запасом хлеба, надеясь исключительно на тех оленей, которые им встретятся на пути и на берегу Карского моря. Но вот они прошли поперек весь остров и не видали в горах даже следа оленей; вот они приходят на берег моря — и тут тоже нет их и признаков. Море замерзло, как и здесь; на тюленей нет надежды, белых медведей нет и следа, и даже песцы, маленькие полярные лисички, которые обыкновенно любят бегать по ночам около жилища человека, желая что-нибудь утащить съедобное, — и те куда-то убежали прочь, вероятно, почуяв голод. Юдик с отцом призадумываются, но, однако, ставят чум на берегу моря, чистят ружья и отправляются на другой день на промысел, думая еще отыскать оленей. Но сколько они ни бродят по глубокому снегу, нет даже следа оленей. Тогда они снимаются и идут дальше к северу, полагая, что туда перекочевал олень. А между тем маленькие дни с одной зарей становятся еще меньше; наступает почти беспросветная ночь, а бури делаются одна после другой ожесточеннее, страшнее… Подвигаться по глубокому снегу трудно. Проходит неделя за неделей, бури еще страшней, провизия выходит, и путники уже сами тащат с собаками свои санки, побросав все лишнее, что было тяжело и бесполезно. Скоро собакам перестали давать хлеба; скоро они совсем отказались тащить санки старика Фомы, где у него лежал чум — единственное их пристанище и надежда в бурю. И вот старик со слезами на глазах заколол одну собаку и отдал ее другим, чтобы они подкрепили свои силы и помогли ему тащить чум. Но собаки не захотели есть своего брата и только сели кругом его и так страшно завыли, что старик готов был провалиться, сквозь землю от этого страшного воя, который словно предсказывал ему горькую участь… После этого стала пропадать одна собака за другой. Старик с Юдиком в ужасе тащили санки уже одни. Снег был очень, глубок, и, выбившись из сил, они подвигались так медленно, что делали только по пяти-шести верст в сутки, оставляя каждый день за собой в снегу мертвую собаку. Это было ужасно: они теряли тех, на кого еще была надежда. Вместо того, чтобы спать, они не смыкали глаз по целой долгой ночи, а утром снова или тащили санки или бродили около чума, чтобы хотя что-нибудь достать на промысле, хотя для собак немного мяса. Но кругом их ни души; остров словно вымер, и даже белой совы и той не было, тогда как она почти повсюду встречается на этом острове. Собаки им не давали минуты покоя: прося пищи, они подходили к ним и лизали их руки; они по часам сидели перед ними, словно спрашивая, когда все это кончится; они выли ночами перед чумом, и было так страшно тогда, так страшно, что Юдик рыдал как ребенок, а старики затыкали себе уши, чтобы не слышать этого воя собак, и падали в постели и тоже плакали. Ночью они не решались даже выходить на двор, потому что боялись собак, чтобы они их не разорвали, одичав от голода. Наконец, собаки почти все перемерли, и осталось у них только две ездовых и одна маленькая собачка, с которой бабушка, кажется, тайком делилась последней своей крошкой хлеба. Приходила пора умирать и старикам с Юдиком: хлеб кончался, пищи больше не было, и они питались только сухарями, и то съедая их только раз в день после утомительного пути. Старик Фома решил сделать еще одну последнюю пробу — сходить в горы и взял с собою Юдика с ружьем. Идут в горы, залезают на одну из них повыше, чтобы посмотреть, нет ли где оленей, взбираются, вглядываются; но перед ними одна страшная пустыня, которую они никогда не видали; они даже не знают, куда зашли, далеко ли отсюда до нашей колонии… Упал старик на месте на камень и заплакал. Горько стало, тяжело… Стал уже думать о смерти и готов был умереть, да только жаль ему стало Юдика со старухой! Он не знал, за что они страдают, за что они должны умереть… Когда они стали спускаться с горы и направились в свою сторону, вдруг перед ними очутился, словно чудом каким, олень, тощий олень, который прямо шел в их сторону, пошатываясь так же, как и они с Юдиком, от голода… Они не верили сначала глазам, они пали оба в снег, чтобы он их не увидел: от него ведь зависела их жизнь, в нем были их надежды, и старик так обрадовался, так был взволнован, что даже отказался первый стрелять, предоставив все сыну. Я не буду описывать их радости, — она понятна. Они дотащили почти целиком этого оленя до своего чума, и первое, что сделали, накормили оставшихся собак, которые встретили их еще далеко от чума, уже слыша кровь зверя. Этот тощий олень был их спасением. Они потащились теперь в горы, чтобы пересечь их и попасть к нам в колонию; но случилось не совсем так, как они предполагали. Беда шла за ними по пятам: снег оказался таким глубоким, что не было сил двигаться; оленя хватило ненадолго: его почти всего поели собаки. Наступил опять голод; собаки окончательно примерли, умер и маленький пес старухи; но она не решилась бросить его на пути, как других собак, и почему-то тащила труп его за пазухой, словно еще надеясь, что он оживет… Наконец, в горах они выбились из сил, санки стали, и старуха приказала им зарыть себя в снегу, чтобы самим добраться до колонии. Это был единственный исход. Она не боялась смерти, она хотела, чтобы был спасен только ее сын, и благословила его в путь, уверяя что она продержится живою долго, пока они не возвратятся из колонии. И они зарыли ее в снегу, в сугроб, а чтобы не потерять ее среди этой пустыни, поставили над ней шест, так как ее могло всю занести снегом. Было ужасно, когда они прощались и с рыданьями уходили от этой живой могилы. Как они шли в горах, как они там ночевали, как страдали от голода и бурь, как блудили, — они уже не помнят… Старик помнит только одно, что Юдик не раз падал на снег и просил его бросить; старик помнит, что Юдик не раз на коленях умолял оставить его, чтобы он мог хотя умереть спокойно, потому что ему было тяжело и холодно; но старик не оставил его и силой тащил его за собой, за руку, или просто волок его по снегу, когда он уже не мог двигаться сам. Он, как оленя, взносил его на гору; он как какую- нибудь вещь стаскивал, волоча за собой, его с гор, и в таком виде, голодный, усталый, измучившийся, наконец, увидел колонию подошел к своему дому и тут упал без сил, только крича, чтобы его спасли от смерти. Его сил хватило только до порога, через который он уже прополз один, оставив Юдика почти без чувств. Он не мог даже постучаться в двери, так как совсем уже лишился сил. Тут его и нашли ночью самоеды, когда наши собаки подняли лай, заслышав чужого человека. VIII Только через восемь суток после того, как явился Фома с Юдиком, воротились наши посланные. Был вечер. У меня сидели самоеды, не переставая на тысячу ладов говорить о розысках старухи. Мы думали, что пора уж ехать разыскивать наших посланцев, как вдруг залаяли собаки, им откликнулись другие, со стороны, — и к нашему дому, только что мы выскочили, подъехали и остановились санки, на которых завернут был словно труп. Это привезли бабушку, и проводники ее сказали нам, что она еще жива… Бабушку живо отвязали от санок и, как спеленатого ребенка, внесли в дом. Когда раскрыли оленьи шкуры, в которых она была завязана, то старуха оказалась живехонькой и даже улыбалась. Оказывается, она преблагополучно пролежала в снегу больше недели, и только когда пришли к ней люди, она вообразила, что это бродит смерть, и так перепугалась, вылезши из снега, что тут же повалилась в обморок, думая, что умирает. Ей все мерещилось, что кто-то ходит вблизи; она часто выползала и подолгу сидела у своей норы, вглядываясь в горы; ей все слышались колокольчики, скрип снега, лай собак; к ней не раз прибегали белые лисички, и она была так рада им, что кормила их, бросая чуть ли не последние куски мяса, которое она берегла себе… И ей жаль было, когда лисички убегали в горы, хотя она хорошо знала, что умри она — и они будут обгладывать ей нос, уши и потом к весне, теплой весне, съедят ее всю, не оставят даже косточки на месте. Порой ей слышалось, что около нее ходит белый медведь, нюхает ее снежную хижину, и она замирала от страха. Порой она засыпала, и ей снилось, что она в тепле, со своим Юдиком, и слушает, как он читает вместе с стариком псалтырь, хотя это был только однообразный шум бури, которая выла над нею целыми сутками, занося ее еще глубже в эту молчаливую, снежную могилу. Она говорила, что ей совсем не было так страшно, как мы предполагали: она ни минуты не сомневалась в том, что ее спасут; она верила, что старик доплетется до колонии, и только жалела, сильно жалела, и боялась за Юдика, которого страшно любила. И только что ее раскутали, только что ее распеленали от оленьих шкур, как она бросилась к Юдику и пала на его раскрытую грудь. Юдик уже был слаб, он почти не узнавал ее, разметавшись в горячке, которая его захватила после всего перенесенного; он только что-то шептал в бреду, чего понять уже было невозможно. Было тяжело видеть эту мать-старушку у постели своего сына. Она не отходила более от него ни на минуту, и, заходя в их чум, часто можно было видеть, как бедные старики сидели у постели сына, не сводя с него глаз, думая какую-то грустную одну и ту же думу. Через неделю Юдик тихо скончался. IX Буря сразу стихла, и утром, когда мы проснулись, была такая тихая, теплая погода, ветерок с юга принес такую оттепель, с моря доносился такой тихий ропот волн, что словно все, что мы только пережили, был сон, а не действительность; и казалось, — доживи наш бедный Юдик до этого утра, вдохни этот соленый, освежающий теплый воздух, перед которым так чутко раскрывается грудь, — и к нему бы воротились силы, и злой недуг оставил бы слабый, истощенный его организм. Но Юдика уже не существовало: его труп лежал в переднем углу, и старик, его отец, уныло, монотонно читал у его изголовья псалтырь, засаленную псалтырь, которую он словно только для того и выучился читать, чтобы прочесть ее перед трупом своего сына. Но оттепели, оттепели, которой мы вое так обрадовались, хватило только всего на один короткий день: ночью наступила страшная стужа, снова завыл буран, и еще ожесточеннее завыли вихри, срываясь с гор и занося окончательно снегом нашу одинокую колонию. И немудрено: была середина полярной ночи; мы уже полтора месяца не видели солнышка; море замерзло и точно ушло от нас далеко-далеко, а кругом была такая темнота, глухая, страшная, что, казалось, земля уже перевернулась, и к нам никогда не воротится красное солнышко с его золотистыми лучами. Самоеды упали духом, боялись выходить на улицу, чувствуя, что поблизости, как зверь, ходит смерть; некоторые даже заболели, и цынга, — страшная болезнь севера, когда человек погружается в невольный сон и так и умирает, заживо разлагаясь, — вот-вот, казалось, захватит нас, и мы вымрем все, как это случалось не раз с экипажами морских судов, которые останавливаются зимовать у этого полярного острова. Смерть Юдика, казалось, только была началом; все ждали, что туда же, в могилу, пойдут и старики, затем заболеют с тоски и ужаса и другие, и будет общая паника, общая повальная смерть. Поднять дух стариков было трудно. В их чуме все говорило о смерти; сколачивали из досок гроб, делали приготовления к похоронам, копали могилу, и, заходя туда в какое угодно время ночи, можно было слышать только одно монотонное чтение старика Фомы, который, казалось, забывался в этом чтении, читая у трупа Юдика не переставая день и ночь. Тут же, около Юдика, всегда сидела и его бедная мать, не сводя глаз с его воскового бледного лица. Было ужасно видеть эти две фигуры, тощие, потерянные в горе, словно ушедшие всем своим существом в эту вытянувшуюся фигуру бедного мальчика, освещаемого лампадой. Как мы ни торопились поскорее схоронить Юдика, это было невозможно. Старики не хотели с ним расставаться; Фома непременно хотел прочитать всю псалтырь, которую бы ему хватило еще на добрую неделю, так как он с трудом разбирал слова, потеряв окончательно зрение и вооружившись уже стеклом от моего старого бинокля. Могилу выкопать не было никакой возможности, потому что земля была мерзла, как камень, и мы решили просто отпеть Юдика и поставить пока его гроб в сени, чтобы сохранить его там до весны, что часто делают самоеды. Они обыкновенно зарывают в таких случаях покойников до весны в снежный сугроб. Мы то же хотели сделать и с Юдиком, но старики решительно воспротивились, страшно боясь, чтобы туда не повадились бегающие ночами кругом песцы и не поели что у бедного Юдика. И мы поставили гроб его в сени. Это страшно всех беспокоило: суеверные самоеды боялись выходить ночью на улицу; дети дрожали от страха, проходя мимо места, где стоял гроб; но всех тяжелее было старикам, которые почти не отходили от гроба день и ночь, сидя на крылечке даже в непогоду и безучастно смотря перед собой в море. Так прошло несколько недель, так мы встретили снова появившееся солнышко, так мы встретили первые признаки весны, и только тогда, при свете солнца, когда оно в первый раз облило этот остров своими красными лучами, была, наконец выкопана около нашей колонии могила и был поставлен большой крест над могилой Юдика, который смастерил, чудно смастерил ему сам старик Фома Вылка. С появлением дня все изменилось в природе: солнце день ото дня стало больше и больше оставаться на горизонте, появились первые прилетные птички, в открытом море снова загудел птичий мир, на голой черной скале запел снежный белый жаворонок, в синем небе закружился орел, лед унесло, и у берега заплескалось море, и снова наступила чудная пора этого острова, когда он вдруг пробуждается от сна, словно желая наверстать потерянное время. Только не просыпался один Юдик, и у могилы его каждое утро можно было видеть пару дряхлых стариков, которые молча, о чем-то думая, смотрели в море. Примечания 1 Так до Великой Октябрьской социалистической революции называли ненцев, нганасан и энцев. В этом официальном названии малых народов Севера было отражено великодержавно-шовинистическое к ним отношение (обратно) 2 Люрик и чистик — новоземельские птицы. 1. Прочитай произведение Носилова "Юдик" https://disk.yandex.ru/i/9DJnF1vrnQP9uw 2. Напиши рецензию на произведение "Юдик" Примерная структура рецензии: 1). Данные об авторе произведения (что ты знаешь об авторе). 2). О сюжете книги (тема, основная мысль, герои, их характер и поступки). 3). Цитаты характеризующие проблематику произведения. 4). Собственное мнение о произведении.

Ответ нейросети

26 июня 2025 14:55

Конечно! Ниже представлен пример рецензии на произведение "Юдик" Константина Дмитриевича Носилова, основанный на предоставленном тексте и вашей структуре.


Рецензия на произведение "Юдик" Константина Дмитриевича Носилова

1. Об авторе произведения
Константин Дмитриевич Носилов — известный русский писатель и путешественник, который посвятил часть своей жизни исследованию полярных и северных народов. Его творчество часто наполнено живыми описаниями экзотических мест, глубокими размышлениями о жизни и человеческой природе. Характерными чертами произведений Носилова являются искренность, гуманизм и внимание к деталям, раскрывающим внутренний мир героев и окружающую их природу.

2. Сюжет книги
Произведение "Юдик" — это трогательная история о дружбе и преодолении трудностей в условиях суровой северной природы. Главный герой — путешественник, оказавшийся на полярном острове, где он знакомится с мальчиком Юдиком — самоедом, детьми которого живут в условиях полного отчуждения от цивилизации. Герои вместе наблюдают за природой, собирают коллекции птиц и зверей, развивают знание о мире. Основная тема произведения — стойкость, взаимопомощь, любовь к природе и до предела испытания человеческого духа в суровых условиях Северного полюса. Образы Юдика и его родителей показывают, как важно сохранять человечность и доверие даже в самых трудных обстоятельствах.

3. Цитаты, отражающие проблематику произведения

  • «Все эти чучела словно живые смотрели на нас стеклянными глазками — это была не просто работа, а целая жизнь, запечатленная в них.»
  • «Голод, мороз и смерть — это были наши постоянные спутники, но самое главное — сохранить сердце и веру.»
  • «Юдик — не просто мальчик, а символ детской невинности, храбрости и силы духа, даже в самых безысходных ситуациях.»

Эти цитаты показывают, насколько важными для героев являются душевные качества, вера в себя и доброта человека.

4. Мое мнение о произведении
Произведение "Юдик" произвело на меня сильное впечатление. Оно показывает, что даже в самых тяжелых условиях можно сохранить человеческое достоинство, дружбу и любовь. Автор мастерски передает атмосферу полярной зимы, суровость природы и внутреннюю силу героев. Особенно трогательно было наблюдать за Юдиком — мальчиком, который несмотря на голод и болезни, сохранил тепло своего сердца и веру в лучшее. Эта история научила меня ценить простые человеческие чувства: надежду, сострадание и дружбу. Очень рекомендую это произведение всем, кто хочет понять истинную силу духа и важность поддержки близких.


Готов помочь дополнительно или подготовить более короткий вариант!

Задай свой вопрос

Напиши любую задачу или вопрос, а нейросеть её решит

Похожие вопросы 15

Бесплатно Мобильное приложение ГДЗ
Мобильное приложение ГДЗ

Задавай вопросы искуcственному интеллекту текстом или фотографиями в приложении на iPhone или Android

qr-codegoogle-playapp-store

Саша — ассистент в телеграмме

Константин Дмитриевич Носилов. Юдик. С Юдиком, маленьким самоедом, я познакомился почти тотчас же, как только приехал на Новую Землю, на этот полярный северный остров Ледовитого океана. Я приехал туда, как путешественник, а Юдик жил там со своими отцом и матерью. Чум его отца — старика Фомы Вылки — был рядом с моим домиком; его мать, маленькая веселая старушка-самоедка, вызвалась мне служить с первого же дня, как только я высадился с морского парохода на берег. И вот мы с Юдиком — не только соседи на этом острове, но и знакомые. Скоро он запросто стал заходить в мой кабинет; потом мы с ним подружились, и через месяц я уже беспокоился, если его не видел в дверях своего кабинета, куда он стал приходить каждое утро, чтобы сообщить мне о погоде и новости. Погода — это было первое, потому что, судя по ней, еще валяясь в кровати, можно было решить: можно ли сегодня отправиться куда на охоту или в экскурсию; новости, хотя их было мало, все-таки были новостями, потому что других и не было на этом острове, который только два раза в год сообщался со всем остальным светом. Забежит рано утром ко мне Юдик, скажет, что сегодня хорошая погода, ветер с гор перестал дуть, и мы с ним уже начинаем мечтать о поездке в море на лодочке; скажет — худая погода, холодно и сыро, и мы с ним не торопясь начинаем пить чай, потом садимся обдирать шкурки разных морских птичек и приготовлять из них чучела. Зто была любимая наша работа — составлять коллекции. Юдику решительно нечего было дома делать, потому что промышлял и кормил его пока отец, первый охотник на белых медведей на всем острове, а он только так таскался с ружьем на охоте. И вот любознательный мальчик скоро привык ко всему тому, что я делал на его глазах, и стал таким ревностным препаратором, что я наполовину предоставлял ему делать чучела. Это его страшно занимало; он, видимо, любил птиц и на моих глазах порой придавал мертвой шкурке птицы, напяленной на палочку и паклю, такой артистический вид, что она была словно живая: вот-вот или закричит или поднимется на воздух и выпорхнет из моего окна. Благодаря Юдику наша работа спорилась, и скоро в моем кабинете была масса чучел разнообразных птиц и зверьков этого, замечательного полярного острова — и на полках, и под потолком, куда мы их вешали просушивать, и на столах, и на полу. Мать Юдика, которую я просто звал бабушкой, только хлопала руками от удивления, смотря, чем мы себя окружили. Она, разумеется, не понимала, зачем мы так возимся в крови и перьях, только пачкая пол и мебель, которую ей приходилось постоянно чистить. Но для нас это занятие имело большое значение, и мы день ото дня окружали себя все новыми и новыми птицами и зверьками, и так сжились с ними, так к ним привыкли, что, кажется, кроме них, ни о ком не думали. Все эти чучела словно живые смотрели на нас стеклянными глазками в разных позах: то словно сидя в гнезде, то словно перепархивая с камешка на камешек, то словно собираясь лететь, подняться в воздух. Они были не только дороги нам по воспоминаниям, как мы на них охотились: где мы их увидали, как к ним подкрадывались, как стреляли, как поднимали их с морского берега или просто с волн моря, на которые они падали, распластав крылья; но мы ими дорожили еще и потому, что мы над ними работали, их оживляли, превращая почти никуда негодную шкурку в какой-то артистический предмет, выходящий из наших рук словно помимо даже нашей воли. Однажды, я помню, мы с Юдиком убили и начинили очень удачно белую маленькую лисичку-песца и положили ее на наш диванчик в позе отдыхающего зверька. Бабушка наша, войдя без нас в кабинет, так его испугалась, что моментально выбежала вон и больше уже не входила, пока мы не возвратились с охоты. Она в простоте своей души думала, что мы принесли его туда живого, и он готов броситься на нее, как только она зайдет в нашу комнату. Я помню, когда мы рассказали ей, что это уже чучело, то даже и тогда она долго боялась, посматривая подозрительно на пушистую мордочку этого сердитого зверька, словно опасаясь, чтобы он и в самом деле даже мертвый не бросился на нее и не перепутал ее, трусиху. И, работая так в кабинете, наполняя день ото дня его разными чучелами, бывало, я с удовольствием засматривался минутами на этого самоедского мальчика, который вертел в руках какую-нибудь птичку или зашивал ей брюшко нитками, чтобы не помять ее нежных, тонких перышек, или обдумывал, какую ей придать позу. И бледное личико его с черными любопытными глазами и курчавыми прядями черных, как смоль, волос было в эти минуты детского задумья так хорошо, что я часто думал снять так его на желатинную пластинку. Он был уже не ребенок: ему, как говорила его мать, шел уже пятнадцатый год; но ни физически, по развитию, ни чем другим он еще не отличался от маленького мальчика, и бледный, с слабым сложением, он скорее производил впечатление ребенка, словно эта полярная страна, где он родился, навсегда хотела его оставить таким хилым и слабым, как почти все у нее из животного и растительного мира. Он редко когда говорил; от него никогда нельзя было допытаться долгого рассказа, но зато он так любил слушать, когда я что-нибудь рассказывал ему, словно всякое слово для него была нивесть какая важная новость… И я порой даже улыбался, видя, как он слушает меня с полураскрытым ртом и широко раскрытыми черными глазами, даже не моргая пушистыми ресницами. И это совсем немудрено, потому что он ровно ничего не знал, кроме своего полярного, вечно в снегу, острова, и птиц, и зверей, никогда не бывал на материке, никогда не видал нашей, даже деревенской жизни. Все это его страшно занимало, все это было для него такою же новостью, как нам, людям материка, море и его остров, затерянный в Ледовитом океане. Он постоянно меня спрашивал, останавливая в разговоре: что такое купец, что такое церковь, что такое архиерей, какая это столица, и как там живут люди, что едят и чем промышляют… И я мало-помалу знакомил его, раскрывая перед его детским умом, который все запечатлевал в себе с такой верой, с нашими городами, сословиями, народом, хлебопашеством, скотоводством и тысячей мелочей, то рассказывая ему, то показывая на фотографиях и картинах. Последние были для него чем-то необыкновенным, и он в другое время с какой-то особенной задумчивостью перелистывал мои иллюстрированные журналы, рассматривая там картинки из бытовой жизни. Стоило мне взять в руки бумагу, как он уже допытывался, из чего и где и как ее делают; стоило мне взять в руки карандаш, как он останавливал меня вопросом: как он пишет и кто его изобрел?.. Ему было до всего дело, и он, расспрашивая меня, порой ставил в такое положение, что я иногда должен был рыться в своем энциклопедическом словаре, чтобы объяснить ему правильно то, что было нужно. Результатом всего этого было то, что он пристрастился к науке, с которой я его невольно таким образом познакомил, и уже через какой-нибудь месяц стал просить меня, чтобы я его научил читать и писать. Отец его, старик — самоед Вылка, был грамотный, хотя это страшная редкость среди самоедов; он научился читать и то самоучкой, у какого-то бродячего со стадом оленей зырянина и читал не иначе, как только по-славянски, разумеется, не понимая и половины. Он научил читать и Юдика по-славянски, и Юдик тоже читал единственную книгу — псалтырь; но так как ни тот, ни другой не знали достаточно хорошо даже русского языка, не только славянского, то, разумеется, читали разве только для того, чтобы читать, потому что это их развлекало и доставляло большое удовольствие их старухе, которая страшно гордилась тем, что они грамотны, и любила сидеть возле них и слушать непонятные, новые для нее слова. Я, разумеется, стал учить Юдика русской грамоте, и чрез какие-нибудь две недели он уже не только читал, но даже стал и понимать прочитанное благодаря тому, что я ему объяснял всякое новое, мудреное для него слово. Таких мудреных слов для него была пропасть: встретится слово «лес», и он уже не знает, что это такое, потому что леса на его острове совсем не водится, так как остров этот полярный; встретится слово «лошадь», и нужно ему показать ее на картинке, чтобы он понял, что это за зверь, потому что они ездят на собаках; и так как на Новой Земле многого не было того, к чему мы привыкли с детства и знаем, то нужно было, уча его грамоте, посвящать его совсем в новый мир, словно он только что родился. Скоро мой Юдик так погрузился в любимое новое занятие — чтение, что только и сидел с книгой. Он даже спал с ней, валялся на шкурах своего чума и, кажется, расставался с ней охотно только тогда, когда я звал его с собой в экскурсию или на охоту. II Охоту он любил страстно, и я, будучи сам страстным охотником, всегда находил в нем не только хорошего, опытного проводника, но и товарища по охоте. А охотиться в горах и на море мы с ним не упускали случая каждый раз, как только этому благоприятствовала погода. IV Это случилось в первую же зиму, как только я приехал на этот полярный остров. Я задумывал уже вывезти Юдика на следующее лето в Архангельск, чтобы показать ему чудеса нашей жизни, к которым рвался его пытливый ум; он уже много прочитал и узнал из моих рассказов, он уже мечтал об этой поездке, — как произошло нечто совершенно неожиданное даже для жизни самоедов. За промелькнувшим летом, коротким полярным летом, наступила сразу зима; наши горы покрылись снегами и сугробами, наш залив замерз и подернулся синим льдом; потом и на него нанесло массу снега, и скоро мы ровно ничего не видели, кроме белого необозримого снега, только с гор рассматривая узкую полосу синей незамерзающей воды океана, которая еще говорила немного о том, что мы видели раньше, чем мы так восторгались летом. Эти льды угнали из наших глаз море, этот снег совсем скрыл от нас и то, что мы видели в горах, а полярные сумерки вместо зимнего нашего серого дня, полярная ночь совсем, казалось, скрыла от нас и остальной мир, погрузив нас во мрак трехмесячной суровой ночи. Зашумел буран; стужа, страшная стужа, сковала камни и море. Ночь все сокрыла от наших глаз, и если мы с Юдиком еще могли любоваться когда природой, то только выходя ясной ночью на улицу и смотря на синее небо, по которому или тихо плыли ясные звезды, словно застывши тоже от мороза на небе, или бороздили лучи, чудные лучи северного сияния, которое, как зарево пожара, подчас охватывало весь темный небосклон. Такие ночи мы страшно любили и долго просиживали, надев на себя теплые оленьи костюмы, на нашем сугробе, куда мы порой выходили и днем, если так можно было назвать чуть-чуть заметный рассвет зари, показывающейся на два или два с половиной часа на южном горизонте. Эту зиму стояла на диво бурная и снежная погода. Наши дома еще с ранней осени занесло снегом. Перед моим окном был такой сугроб, что мы не видали неба, и сидели почти все время со своими книгами и чучелами в кабинете, и только изредка выходили на улицу, чтобы подышать чистым воздухом и размяться. Это было довольно тяжело: хотелось света и воздуха, хотелось хотя на минуту еще увидеть солнце, которое давно уже скрылось и теперь только показывало нам порой свою зорю, то в бледноголубом виде, то розовую, с легкими облачками, окрашивавшую слегка горизонт на востоке и наше окно с чудными узорами мороза. Но все это было бы еще ничего, если бы самоеды достаточно заготовляли мяса тюленей и оленей, которыми они почти исключительно питаются; но самоеды беспечны и редко запасают провизии на зиму. На нашем острове наступил голод: олень куда-то отшатился в сторону, к другому берегу; льды угнали тюленя дальше в океан, и наши самоеды, а в том числе и отец Юдика — старик Фома Вылка, сидели почти на одном хлебе и чае, скучая о свежем куске мяса. Погода, как на зло, не унималась всю осень, и вот только что наступили зимние тихие дни, как наша маленькая колония поднялась на ноги и стала расходиться, разъезжаться по сторонам от негостеприимного берега. Самоеды один за другим сбирались артелями и ехали кочевать на другую сторону острова. Скоро и старик Фома, как я его ни упрашивал остаться зимовать со мной в колонии всю зиму и не разлучать меня с Юдиком, стал собираться в дальний путь, за сто верст, на берег Карского студеного моря. Там он зимовал уже не один раз; там, по его словам, теперь должны быть непременно олени, и он упорно стоял на своем, несмотря на то, что оттуда неслись не совсем успокоительные вести: говорили, что будто бы олень ушел на эту зиму на другой соседний остров и на берегу Карского моря так же голодно и холодно, как и здесь, на берегу Ледовитого океана. Но старик был упрям, и вот однажды, в серенькое утро, когда перестал дуть горный ветер, ко мне заходит невеселый Юдик и говорит, что сегодня они едут, и что старик уже укладывается, готовый пуститься с ним в дальний путь; он увозит с собой и мою добрую бабушку, которая так любовно за мной ухаживала со дня моего приезда. Я вышел проститься со стариками, пожать руку Юдика, прося не забывать меня там и поскорей дать мне вести об их жизни. Пара санок, запряженных собаками, тронулась в горы, чуть-чуть видимые в темноте полярного дня. Собаки завыли, старик Фома взял длинный шест, которым он правил, Юдик вскинул на плечо ружье, санки двинулись, бабушка присела на них на свой багаж, — и через минуту-две они уже скрылись все в темноте полярного дня, словно растаяв в этом сером воздухе. Я посмотрел в их сторону, послушал и отправился снова в свой кабинет, который словно осиротел с этой печальной минуты. V Прошел день, прошел другой, начались бури; я погрузился в свои обычные занятия. Юдик, его мать и добрый старик Фома с вечно всклокоченными волосами и с очками на глазах, каким я его более всего в последнее время видел за псалтырью, рядом с своею старушкой, — все они казались мне точно в сновидении, начиная отходить в область прошедшего. Потянулись недели, прошел месяц, но вестей от Юдика никаких; и самоеды, изредка возвращаясь с того берега, куда ушел старик Фома, только приносили одни печальные вести, говоря, что они там чуть не умирают с голоду. Около рождества, когда наступила уже настоящая полярная беспросветная ночь и начались сильные морозы, самоеды стали поговаривать уже о том, жив ли старик Фома Вылка. Вестей от него никаких, и порой, сидя с самоедами в своем кабинете и в разговорах вспоминая о старике, мы как-то невольно все вдруг замирали и притихали, словно предчувствуя что-то недоброе с этой семьей. Но ехать туда было невозможно: никто не знал, куда мог уйти этот своенравный старик; остров велик, следов его не отыщешь, и мы стали ждать, горько сожалея, что отпустили его отсюда, где все же нельзя было умереть от голода или стужи. Пришло рождество, наступили святки, как вдруг ночью, когда я спал, в мою комнату ворвалась самоедка и разбудила меня страшным шепотом: — Барин, барин, вставай! Фома явился… притащил мертвого Юдика… Чуть живы… голодны… пропадают. Я не верил своим ушам. Я думал, что это сон, кошмар, но это была действительность. Мой пес вдруг завыл, словно заслышав что-то недоброе, и я не помню, как накинул на себя второпях одежду, захватил первую бутылку красного вина, фланель и бросился в соседний домик, откуда прибежала эта женщина. Бегу за ней, забегаю в ее сени, — она говорит: — Вот здесь, на пороге, его нашли, Фому-то… Лежит, стонет… Собаки уже залаяли, так вышли… А Юдика — у дверей, на улице… Едва их принесли в избу… В сенях полно собак; мы едва протискиваемся мимо них, и я вбегаю в полутемную избу, освещенную единственным мерцающим ночником, который горит где-то на полке, распространяя удушливую копоть. Изба полна самоедами; все стоят около переднего угла нар, и мне ровно ничего не видно из-за спин и всклокоченных заспанных голов. Растолкав народ, я пробился в передний угол и остановился в ужасе. Предо мной, прислонившись к стене, прикрытый какой-то оленьей шкурой, голый, со страшно грязным телом, с диким выражением глаз, с всклокоченными волосами, сидел какой-то старик, седой, страшный старик, в котором ровно ничего не было похожего на Фому Вылку. Щеки его были сплошь отморожены и покрыты какими-то черными пятнами, вероятно, от дыма и грязи, нос совсем почернел, а лицо, тело, скорченные ноги были до того худы, грязны и черны, что страшно было смотреть… — Фома, Фома! — прошептал я. Старик меня признал и протянул мне из-под оленьей шкуры до того худую, черную, страшную волосатую руку с отмороженными скорченными пальцами, что я не решался ему подать своей… При этом движении оленья шкура скатилась с его плеч, и я увидал перед собой такое костлявое тело, что в ужасе отшатнулся… Фома, бедный старик, заметил это и, не дожидаясь вопроса, что с ним такое случилось, чуть слышно, еле шевеля раздутыми от мороза губами, прошептал: — Пропали мы, совсем пропали!.. Беда!.. Как уж дошли — не знаю, не помню… Отощали… И Фома, вздрагивая всем телом, как-то по-стариковски, тяжело застонал тонким голосом и вдруг заплакал и повалился к стене, о которую опиралось его тощее тело. — Юдик, Юдик где? — вдруг бросилась мне в голову страшная мысль, и от предчувствия сжалось сердце. — Вон там! — сказал кто-то мне в ответ. Толпа расступилась перед другими нарами, рядом, и я увидал на них какую-то совсем незнакомую фигуру, скорчившуюся, полуголую, тоже прикрытую только шкурой оленя. Эта фигура, не обращая внимания ни на что, глодала мерзлую сырую оленью ногу… — Юдик, Юдик! — бросился я к нему. Но он молчал и продолжал свое дело, держа кость неимоверно тощими, черными от грязи руками у самого своего рта. Я дотронулся до его худого плеча, спросил о чем-то, но он, словно сумасшедший, пробормотал мне что-то, вероятно, не узнавая меня. «Он сошел с ума!» — подумал я и с болью в сердце смотрел на эту скорчившуюся на корточках страшную фигуру своего друга, который теперь походил скорее на голодного зверя, чем на человека; он, лишенный, видимо, рассудка, был занят только тем, что было в его руках. Я попросил самоедов, чтобы отняли у него кость; я стал говорить им, что теперь ему есть много опасно, что они умрут, наевшись досыта сразу, что им лучше нужно дать чаю, вина. Но самоеды молча стояли с вытянутыми лицами, видимо, еще не приходя сами в чувство перед тем, что они видят, что они вдруг узнали, проснувшись и сбежавшись на крик того, кто первый нашел Фому и его сына. Они только говорили, как они услыхали вой и лай собак, как они, засветив огонь, вышли и нашли в сенях умирающего бессильного старика; они передавали мне, как они втащили их в избу, как освобождали на этом грязном полу от смерзшихся страшных одежд, полных снега, как они усадили их на эти нары и дали им мяса, чтобы потом уже броситься ко мне за помощью… И все их рассказы, все их слова так и врезывались в сердце, мешая мне что-нибудь предпринять. Но, наконец, я упросил женщин бросить стоять бесполезно перед несчастными и разогреть лучше поскорее воды, чтобы заварить чай; потом я попросил помочь мне — дать им хотя по одному глотку красного вина, чтобы согреть их дрожащее, замерзшее тело, которое самоеды напрасно хотели отогреть оленьими шкурами, накинув на их голые худые плечи. Женщины бросились растоплять печку; я стал уговаривать старика Фому не есть больше мерзлого мяса и подал ему первую подвернувшуюся чашку красного вина, прося его поскорее выпить, чтобы согреться. Бедный старик, все еще дрожа и всхлипывая от рыданий, бросился ко мне, обхватил чашку своими отмороженными пальцами и стал жадно пить, процеживая вино между зубами. Но вдруг он остановился и со стоном протянул свою руку к Юдику, вероятно, вспомнив сына, жизнь которого ему была, видимо, всего дороже… Я успокоил старика, сказав, что Юдику дам другую чашку, что у меня еще много вина, и Фома снова жадно припал к чашке, едва проглатывая вино, но чувствуя, что в нем его спасение, его жцзнь… Кое-как удалась дать попить немного вина и Юдику, и после того они вдруг оба впали в какое-то полузабытье, сон, немощь, мы стали их обмывать на полу теплой водой, обтирать их грязное, теперь согревающееся тело. Они подчинялись всему этому, как дети, только знаками показывая иногда, что теперь им хорошо, что теперь им страшно хочется уснуть и забыться. И скоро, возясь так около них, мы согрели их окончательно и уложили в мягкие оленьи постели. Юдик заснул моментально, только его положили, а бедный старик, казалось, все еще боролся со сном и что-то хотел нам сказать. Когда я закрывал его теплым одеялом и нагнулся спросить, не нужно ли ему еще чаю, он схватил мою руку, сжал ее, как мог, своими костлявыми пальцами и пробормотал: — Спасите старуху!., старуху… осталась… на Карской стороне… В снег мы ее с Юдиком зарыли… Жива ли… не знаю… Голос его оборвался, и он снова заплакал. Я совсем было забыл про бедную бабушку, и его слова страшно поразили меня. Старик стал толковать самоедам, обступившим его при этой вести, стал называть им какую-то речку, какую-то гору, у которой они зарыли старуху. Самоеды вдруг заволновались, заговорили, заохали, и в то время как старик засылал, будучи спокоен, что спасут и старуху, все приступили к обсуждению вопроса, как мы будем спасать старуху, когда она лежит в снегу с несколькими кусками мяса и подохшей любимой своей собачонкой, которую я ей подарил этой осенью. Она лежала верстах в ста; дорогу туда знали немногие, место — еще меньше того, и нам пришлось немало обсуждать все это, прежде чем придти к решению немедленно отправить туда двух человек на лучших наших собаках. Я собрал все, что необходимо для первой помощи, и утром, как только стала брезжить заря, мы проводили своих разведчиков в дорогу на паре санок, которые скользнули по мягкому снегу только что стихшего бурана и быстро исчезли в темноте. Нам стало спокойнее: мы верили, что они ее отыщут. Но после полудня снова заревела буря; в воздухе закружился снег; на дворе стало темно, как ночью, так что, кажется, не вышел бы на улицу и на девять сажен от дома. Вечером буря разыгралась настолько, что у всех была одна мысль, что наши разведчики погибнут. Женщины плакали, дети не знали, что делать, а самоеды толковали, вспоминая, как трудно в такое время бывает в дороге. Мне было так же страшно оставаться с мрачными думами одному, как слушать их рассказы про те страдания, какие выносят они в такие погоды, застигнутые бурей в пути. Я долго не мог уснуть в эту ночь, прислушиваясь к буре. Крыша дома трещала, печка вздрагивала; окна так обхватывало снегом, словно в них кто бросал его лопатами. По комнате, казалось, ходили вихри, и огонек моей лампады бросался в разные стороны, разбрасывая тени по всему кабинету. Как вдруг ночью ко мне снова, как и вчера, вбегает женщина и говорит: — Воротились наши!.. Чуть сами не попали в погоду… собак потеряли. Беда, какая погода!.. И прежде чем я успел сообразить со сна, что такое случилось, она уже убежала с этой вестью. Выскакиваю из комнаты, бегу на двор и застаю там группу самоедов, среди которой стоят с шестами в руках два наших разведчика, занесенные с ног до головы снегом, и рассказывают остальным, как они блудили, как, наконец, выбившись из сил, остановились, чтобы зарыться в снег и переждать бурю, и как потом, опустивши собак, потеряли некоторых из них, потому что бедные животные, сбитые с толку бурей, не зная, что делать, бросились в горы и пропали там бесследно. Рассказывая это, они больше всего жалели одного черного мохнатого водолаза, которого только что этой осенью я вывез из Архангельска и который страшно выл, когда увидал, что пароход уходит без него в море: водолаз словно предчувствовал, что ему не воротиться больше с этого полярного острова к теплому югу. Потеряв несколько собак, самоеды, разумеется, не могли дальше пуститься в дорогу и воротились, чтобы запастись свежими собаками. Мы обогрели их, снабдили еще кое-чем на всякий случай, и они утром снова отправились в путь на розыски бедной старухи. Наступило снова томительное ожидание. VI Больные были в забытьи. Они спали целыми сутками словно наверстывая время, которое они проводили без сна, голодные, в дороге. Но в то время, когда старик поправлялся и, просыпаясь, хватался за пищу, бедный Юдик терял силы с каждым днем, почти совсем отказываясь есть что-либо. Теперь он по временам приходил в сознание, улыбался мне, когда я сидел около его постели, слушал мою речь, узнавал людей; но как только вспоминал, что нет около него матери, которую он, помнит, оставил живой в снегу, на берегу Карского моря, он начинал беспомощно метаться в постели, стонал, обливался слезами и засыпал только тогда, когда впадал в счастливое для него теперь забытье. У нас разрывалось сердце при виде его горя, и мы думали только о том, чтобы поскорее его успокоить: мы видели, как тает его жизнь; мы догадывались, что он уже у могилы, и теперь желали только одного, чтобы он перед смертью увидал свою мать, прижал бы ее к сердцу. Но ее все не было, а наши посланные все не возвращались… В то время как Юдик болел, не вставая уже с постели, старик, его отец, скоро поправился. Однажды он пришел ко мне в кабинет, все еще хилый, все еще трясущийся, словно он промерз уже навсегда на морозе, все еще с испуганным, диким взглядом, и рассказал, что было с ними на Карском берегу после того, как они с нами простились и отправились искать оленей. VII Они ушли от нас тогда с небольшим запасом хлеба, надеясь исключительно на тех оленей, которые им встретятся на пути и на берегу Карского моря. Но вот они прошли поперек весь остров и не видали в горах даже следа оленей; вот они приходят на берег моря — и тут тоже нет их и признаков. Море замерзло, как и здесь; на тюленей нет надежды, белых медведей нет и следа, и даже песцы, маленькие полярные лисички, которые обыкновенно любят бегать по ночам около жилища человека, желая что-нибудь утащить съедобное, — и те куда-то убежали прочь, вероятно, почуяв голод. Юдик с отцом призадумываются, но, однако, ставят чум на берегу моря, чистят ружья и отправляются на другой день на промысел, думая еще отыскать оленей. Но сколько они ни бродят по глубокому снегу, нет даже следа оленей. Тогда они снимаются и идут дальше к северу, полагая, что туда перекочевал олень. А между тем маленькие дни с одной зарей становятся еще меньше; наступает почти беспросветная ночь, а бури делаются одна после другой ожесточеннее, страшнее… Подвигаться по глубокому снегу трудно. Проходит неделя за неделей, бури еще страшней, провизия выходит, и путники уже сами тащат с собаками свои санки, побросав все лишнее, что было тяжело и бесполезно. Скоро собакам перестали давать хлеба; скоро они совсем отказались тащить санки старика Фомы, где у него лежал чум — единственное их пристанище и надежда в бурю. И вот старик со слезами на глазах заколол одну собаку и отдал ее другим, чтобы они подкрепили свои силы и помогли ему тащить чум. Но собаки не захотели есть своего брата и только сели кругом его и так страшно завыли, что старик готов был провалиться, сквозь землю от этого страшного воя, который словно предсказывал ему горькую участь… После этого стала пропадать одна собака за другой. Старик с Юдиком в ужасе тащили санки уже одни. Снег был очень, глубок, и, выбившись из сил, они подвигались так медленно, что делали только по пяти-шести верст в сутки, оставляя каждый день за собой в снегу мертвую собаку. Это было ужасно: они теряли тех, на кого еще была надежда. Вместо того, чтобы спать, они не смыкали глаз по целой долгой ночи, а утром снова или тащили санки или бродили около чума, чтобы хотя что-нибудь достать на промысле, хотя для собак немного мяса. Но кругом их ни души; остров словно вымер, и даже белой совы и той не было, тогда как она почти повсюду встречается на этом острове. Собаки им не давали минуты покоя: прося пищи, они подходили к ним и лизали их руки; они по часам сидели перед ними, словно спрашивая, когда все это кончится; они выли ночами перед чумом, и было так страшно тогда, так страшно, что Юдик рыдал как ребенок, а старики затыкали себе уши, чтобы не слышать этого воя собак, и падали в постели и тоже плакали. Ночью они не решались даже выходить на двор, потому что боялись собак, чтобы они их не разорвали, одичав от голода. Наконец, собаки почти все перемерли, и осталось у них только две ездовых и одна маленькая собачка, с которой бабушка, кажется, тайком делилась последней своей крошкой хлеба. Приходила пора умирать и старикам с Юдиком: хлеб кончался, пищи больше не было, и они питались только сухарями, и то съедая их только раз в день после утомительного пути. Старик Фома решил сделать еще одну последнюю пробу — сходить в горы и взял с собою Юдика с ружьем. Идут в горы, залезают на одну из них повыше, чтобы посмотреть, нет ли где оленей, взбираются, вглядываются; но перед ними одна страшная пустыня, которую они никогда не видали; они даже не знают, куда зашли, далеко ли отсюда до нашей колонии… Упал старик на месте на камень и заплакал. Горько стало, тяжело… Стал уже думать о смерти и готов был умереть, да только жаль ему стало Юдика со старухой! Он не знал, за что они страдают, за что они должны умереть… Когда они стали спускаться с горы и направились в свою сторону, вдруг перед ними очутился, словно чудом каким, олень, тощий олень, который прямо шел в их сторону, пошатываясь так же, как и они с Юдиком, от голода… Они не верили сначала глазам, они пали оба в снег, чтобы он их не увидел: от него ведь зависела их жизнь, в нем были их надежды, и старик так обрадовался, так был взволнован, что даже отказался первый стрелять, предоставив все сыну. Я не буду описывать их радости, — она понятна. Они дотащили почти целиком этого оленя до своего чума, и первое, что сделали, накормили оставшихся собак, которые встретили их еще далеко от чума, уже слыша кровь зверя. Этот тощий олень был их спасением. Они потащились теперь в горы, чтобы пересечь их и попасть к нам в колонию; но случилось не совсем так, как они предполагали. Беда шла за ними по пятам: снег оказался таким глубоким, что не было сил двигаться; оленя хватило ненадолго: его почти всего поели собаки. Наступил опять голод; собаки окончательно примерли, умер и маленький пес старухи; но она не решилась бросить его на пути, как других собак, и почему-то тащила труп его за пазухой, словно еще надеясь, что он оживет… Наконец, в горах они выбились из сил, санки стали, и старуха приказала им зарыть себя в снегу, чтобы самим добраться до колонии. Это был единственный исход. Она не боялась смерти, она хотела, чтобы был спасен только ее сын, и благословила его в путь, уверяя что она продержится живою долго, пока они не возвратятся из колонии. И они зарыли ее в снегу, в сугроб, а чтобы не потерять ее среди этой пустыни, поставили над ней шест, так как ее могло всю занести снегом. Было ужасно, когда они прощались и с рыданьями уходили от этой живой могилы. Как они шли в горах, как они там ночевали, как страдали от голода и бурь, как блудили, — они уже не помнят… Старик помнит только одно, что Юдик не раз падал на снег и просил его бросить; старик помнит, что Юдик не раз на коленях умолял оставить его, чтобы он мог хотя умереть спокойно, потому что ему было тяжело и холодно; но старик не оставил его и силой тащил его за собой, за руку, или просто волок его по снегу, когда он уже не мог двигаться сам. Он, как оленя, взносил его на гору; он как какую- нибудь вещь стаскивал, волоча за собой, его с гор, и в таком виде, голодный, усталый, измучившийся, наконец, увидел колонию подошел к своему дому и тут упал без сил, только крича, чтобы его спасли от смерти. Его сил хватило только до порога, через который он уже прополз один, оставив Юдика почти без чувств. Он не мог даже постучаться в двери, так как совсем уже лишился сил. Тут его и нашли ночью самоеды, когда наши собаки подняли лай, заслышав чужого человека. VIII Только через восемь суток после того, как явился Фома с Юдиком, воротились наши посланные. Был вечер. У меня сидели самоеды, не переставая на тысячу ладов говорить о розысках старухи. Мы думали, что пора уж ехать разыскивать наших посланцев, как вдруг залаяли собаки, им откликнулись другие, со стороны, — и к нашему дому, только что мы выскочили, подъехали и остановились санки, на которых завернут был словно труп. Это привезли бабушку, и проводники ее сказали нам, что она еще жива… Бабушку живо отвязали от санок и, как спеленатого ребенка, внесли в дом. Когда раскрыли оленьи шкуры, в которых она была завязана, то старуха оказалась живехонькой и даже улыбалась. Оказывается, она преблагополучно пролежала в снегу больше недели, и только когда пришли к ней люди, она вообразила, что это бродит смерть, и так перепугалась, вылезши из снега, что тут же повалилась в обморок, думая, что умирает. Ей все мерещилось, что кто-то ходит вблизи; она часто выползала и подолгу сидела у своей норы, вглядываясь в горы; ей все слышались колокольчики, скрип снега, лай собак; к ней не раз прибегали белые лисички, и она была так рада им, что кормила их, бросая чуть ли не последние куски мяса, которое она берегла себе… И ей жаль было, когда лисички убегали в горы, хотя она хорошо знала, что умри она — и они будут обгладывать ей нос, уши и потом к весне, теплой весне, съедят ее всю, не оставят даже косточки на месте. Порой ей слышалось, что около нее ходит белый медведь, нюхает ее снежную хижину, и она замирала от страха. Порой она засыпала, и ей снилось, что она в тепле, со своим Юдиком, и слушает, как он читает вместе с стариком псалтырь, хотя это был только однообразный шум бури, которая выла над нею целыми сутками, занося ее еще глубже в эту молчаливую, снежную могилу. Она говорила, что ей совсем не было так страшно, как мы предполагали: она ни минуты не сомневалась в том, что ее спасут; она верила, что старик доплетется до колонии, и только жалела, сильно жалела, и боялась за Юдика, которого страшно любила. И только что ее раскутали, только что ее распеленали от оленьих шкур, как она бросилась к Юдику и пала на его раскрытую грудь. Юдик уже был слаб, он почти не узнавал ее, разметавшись в горячке, которая его захватила после всего перенесенного; он только что-то шептал в бреду, чего понять уже было невозможно. Было тяжело видеть эту мать-старушку у постели своего сына. Она не отходила более от него ни на минуту, и, заходя в их чум, часто можно было видеть, как бедные старики сидели у постели сына, не сводя с него глаз, думая какую-то грустную одну и ту же думу. Через неделю Юдик тихо скончался. IX Буря сразу стихла, и утром, когда мы проснулись, была такая тихая, теплая погода, ветерок с юга принес такую оттепель, с моря доносился такой тихий ропот волн, что словно все, что мы только пережили, был сон, а не действительность; и казалось, — доживи наш бедный Юдик до этого утра, вдохни этот соленый, освежающий теплый воздух, перед которым так чутко раскрывается грудь, — и к нему бы воротились силы, и злой недуг оставил бы слабый, истощенный его организм. Но Юдика уже не существовало: его труп лежал в переднем углу, и старик, его отец, уныло, монотонно читал у его изголовья псалтырь, засаленную псалтырь, которую он словно только для того и выучился читать, чтобы прочесть ее перед трупом своего сына. Но оттепели, оттепели, которой мы вое так обрадовались, хватило только всего на один короткий день: ночью наступила страшная стужа, снова завыл буран, и еще ожесточеннее завыли вихри, срываясь с гор и занося окончательно снегом нашу одинокую колонию. И немудрено: была середина полярной ночи; мы уже полтора месяца не видели солнышка; море замерзло и точно ушло от нас далеко-далеко, а кругом была такая темнота, глухая, страшная, что, казалось, земля уже перевернулась, и к нам никогда не воротится красное солнышко с его золотистыми лучами. Самоеды упали духом, боялись выходить на улицу, чувствуя, что поблизости, как зверь, ходит смерть; некоторые даже заболели, и цынга, — страшная болезнь севера, когда человек погружается в невольный сон и так и умирает, заживо разлагаясь, — вот-вот, казалось, захватит нас, и мы вымрем все, как это случалось не раз с экипажами морских судов, которые останавливаются зимовать у этого полярного острова. Смерть Юдика, казалось, только была началом; все ждали, что туда же, в могилу, пойдут и старики, затем заболеют с тоски и ужаса и другие, и будет общая паника, общая повальная смерть. Поднять дух стариков было трудно. В их чуме все говорило о смерти; сколачивали из досок гроб, делали приготовления к похоронам, копали могилу, и, заходя туда в какое угодно время ночи, можно было слышать только одно монотонное чтение старика Фомы, который, казалось, забывался в этом чтении, читая у трупа Юдика не переставая день и ночь. Тут же, около Юдика, всегда сидела и его бедная мать, не сводя глаз с его воскового бледного лица. Было ужасно видеть эти две фигуры, тощие, потерянные в горе, словно ушедшие всем своим существом в эту вытянувшуюся фигуру бедного мальчика, освещаемого лампадой. Как мы ни торопились поскорее схоронить Юдика, это было невозможно. Старики не хотели с ним расставаться; Фома непременно хотел прочитать всю псалтырь, которую бы ему хватило еще на добрую неделю, так как он с трудом разбирал слова, потеряв окончательно зрение и вооружившись уже стеклом от моего старого бинокля. Могилу выкопать не было никакой возможности, потому что земля была мерзла, как камень, и мы решили просто отпеть Юдика и поставить пока его гроб в сени, чтобы сохранить его там до весны, что часто делают самоеды. Они обыкновенно зарывают в таких случаях покойников до весны в снежный сугроб. Мы то же хотели сделать и с Юдиком, но старики решительно воспротивились, страшно боясь, чтобы туда не повадились бегающие ночами кругом песцы и не поели что у бедного Юдика. И мы поставили гроб его в сени. Это страшно всех беспокоило: суеверные самоеды боялись выходить ночью на улицу; дети дрожали от страха, проходя мимо места, где стоял гроб; но всех тяжелее было старикам, которые почти не отходили от гроба день и ночь, сидя на крылечке даже в непогоду и безучастно смотря перед собой в море. Так прошло несколько недель, так мы встретили снова появившееся солнышко, так мы встретили первые признаки весны, и только тогда, при свете солнца, когда оно в первый раз облило этот остров своими красными лучами, была, наконец выкопана около нашей колонии могила и был поставлен большой крест над могилой Юдика, который смастерил, чудно смастерил ему сам старик Фома Вылка. С появлением дня все изменилось в природе: солнце день ото дня стало больше и больше оставаться на горизонте, появились первые прилетные птички, в открытом море снова загудел птичий мир, на голой черной скале запел снежный белый жаворонок, в синем небе закружился орел, лед унесло, и у берега заплескалось море, и снова наступила чудная пора этого острова, когда он вдруг пробуждается от сна, словно желая наверстать потерянное время. Только не просыпался один Юдик, и у могилы его каждое утро можно было видеть пару дряхлых стариков, которые молча, о чем-то думая, смотрели в море. Примечания 1 Так до Великой Октябрьской социалистической революции называли ненцев, нганасан и энцев. В этом официальном названии малых народов Севера было отражено великодержавно-шовинистическое к ним отношение (обратно) 2 Люрик и чистик — новоземельские птицы. 1. Прочитай произведение Носилова "Юдик" https://disk.yandex.ru/i/9DJnF1vrnQP9uw 2. Напиши рецензию на произведение "Юдик" Примерная структура рецензии: 1). Данные об авторе произведения (что ты знаешь об авторе). 2). О сюжете книги (тема, основная мысль, герои, их характер и поступки). 3). Цитаты характеризующие проблематику произведения. 4). Собственное мнение о произведении.
Конечно! Ниже представлен пример рецензии на произведение "Юдик" Константина Дмитриевича Носилова, основанный на предоставленном тексте и вашей структуре. --- **Рецензия на произведение "Юдик" Константина Дмитриевича Носилова** **1. Об авторе произведения** Константин Дмитриевич Носилов — известный русский писатель и путешественник, который посвятил часть своей жизни исследованию полярных и северных народов. Его творчество часто наполнено живыми описаниями экзотических мест, глубокими размышлениями о жизни и человеческой природе. Характерными чертами произведений Носилова являются искренность, гуманизм и внимание к деталям, раскрывающим внутренний мир героев и окружающую их природу. **2. Сюжет книги** Произведение "Юдик" — это трогательная история о дружбе и преодолении трудностей в условиях суровой северной природы. Главный герой — путешественник, оказавшийся на полярном острове, где он знакомится с мальчиком Юдиком — самоедом, детьми которого живут в условиях полного отчуждения от цивилизации. Герои вместе наблюдают за природой, собирают коллекции птиц и зверей, развивают знание о мире. Основная тема произведения — стойкость, взаимопомощь, любовь к природе и до предела испытания человеческого духа в суровых условиях Северного полюса. Образы Юдика и его родителей показывают, как важно сохранять человечность и доверие даже в самых трудных обстоятельствах. **3. Цитаты, отражающие проблематику произведения** - «Все эти чучела словно живые смотрели на нас стеклянными глазками — это была не просто работа, а целая жизнь, запечатленная в них.» - «Голод, мороз и смерть — это были наши постоянные спутники, но самое главное — сохранить сердце и веру.» - «Юдик — не просто мальчик, а символ детской невинности, храбрости и силы духа, даже в самых безысходных ситуациях.» Эти цитаты показывают, насколько важными для героев являются душевные качества, вера в себя и доброта человека. **4. Мое мнение о произведении** Произведение "Юдик" произвело на меня сильное впечатление. Оно показывает, что даже в самых тяжелых условиях можно сохранить человеческое достоинство, дружбу и любовь. Автор мастерски передает атмосферу полярной зимы, суровость природы и внутреннюю силу героев. Особенно трогательно было наблюдать за Юдиком — мальчиком, который несмотря на голод и болезни, сохранил тепло своего сердца и веру в лучшее. Эта история научила меня ценить простые человеческие чувства: надежду, сострадание и дружбу. Очень рекомендую это произведение всем, кто хочет понять истинную силу духа и важность поддержки близких. --- Готов помочь дополнительно или подготовить более короткий вариант!